top of page

Амадей


Я был образцом добродетели. Я держался в стороне от женщин. Я каждый день работал, как проклятый, я преподавал ученикам, практически бесплатно! Участвовал во всех этих бесконечных комитетах, помогающих бедным музыкантам. Работа, работа, в ней была вся моя жизнь. И это было прекрасно! Я всем нравился. И себе тоже. Пока не появился он.

Его не надо представлять, вы все понимаете про кого я хочу говорить. Но стоит посмотреть этот фильм блистательного Формана, чтобы понимать все интонации. Впрочем, это необязательно. Всё ведь на виду.

Наш футбол это такое корпоративное гетто, куда загоняют всех, кто хочет им заниматься. Там свои правила, понятия, сложные процедуры не позволяют наказывать за очевидное, а неочевидное при первой возможности усиливается. Здесь всерьёз спорят с картинками эпизодов, но собираются проводить первый международный турнир с видеоповторами.

Здесь назначают тренера через голову владельца команды, потому что у него достаточно влиятельных друзей во властных структурах. Это Вена, императорская Вена. Город пренебрежительного отношения к талантам и напускной образованности. Здесь нет места искренности, правде, справедливости. Здесь правит бал не закон, а правоприменение.

Ты не знаешь, где находишься. Здесь всё задом наперёд. Люди ходят, танцуют, поют и даже говорят задом наперёд.

И в этот город, где все ходят задом наперёд и всё делают так же, приехал человек «из Коверчано». Ну чем не Зальцбург для Вены? Что-то забавное, но глубоко провинциальное. Он не хотел стать своим, он просто решил, что его музыка достаточно хороша для спесивой столицы.

Может, он и не был так молод, как был молод Моцарт. Но вот кроме возраста, других отличий не было. Его пригласили, он привёз свою музыку. Его не в императорскую оперу пригласили, а просто развеять скуку царственной особы. Приближенная клика не смогла удовлетворить взыскательного вкуса. И даже наплевать, что со слухом у этой особы наблюдался явный дефицит.

Начало, простое, почти комическое. Обычный ритм. Фаготы, бассетгорны, как скрипучее концертино. А потом, внезапно над всем этим воспарял гобой. Одна нота, неподвижно зависшая в воздухе. Потом вступал кларнет, наполняя всю фразу таким восторгом. Это не могла сочинить дрессированная обезьянка.

И он заиграл. И музыка его с первых нот подарила такую гармонию, что сразу сразила всех, кто хоть что-то в ней понимал. Не увидеть в его первых же нотах гения было трудно. Я уж совсем не специалист, но зачарованно согласился на этот выбор. А наша августейшая особа решила доверить ему оперу.

Предыдущий фаворит был отодвинут. Щелкопёры долго искали его багаж. Но натянутая темка сразу покрылась такими импровизациями и аранжировками, что оставалось апеллировать только к составу оркестра. Даже если эта тема уже не угадывалась за длинными рулладами.

Я хорошо знаю ваши работы, синьор. Я даже сочинил вариации на некоторые ваши мелодии. — Правда? На какую? — «Мiо саrо Аdоnе». — Я польщён. — Милая вещичка, но требовала небольшой доработки.

Путь от милой вещички до полноценного произведения занял чуть больше, чем ничего. Изменилось всё и сразу. Звучание сразу приобрело и глубину, и осмысленность. Угадать в новом звуке старые идеи стало категорически невозможно.

И тогда ему поручили оперу. А он, наивный, даже не подумал сделать реверанс старым силам. Он сразу сказал, что «тики-така» для него неинтересна. А играть он будет так, как посчитает нужным. Если вы считаете, что он решил играть по-итальянски, то, может быть, вы и правы. В какой-то игре было и что-то итальянское. Но он мог играть и по-немецки, и по-русски, и, если бы понадобилось, то и по-турецки. Потому что он мог так, как не могли до него. В его руках дирижёрская палочка становилась волшебной, а музыка получалась такой слаженной, что на неё ложились не только турецкие слова, но и африканские.

Действие происходит в… — Да? Где же? — В гареме, Ваше Величество. В серале. — Вы имеете в виду, в Турции? — Да, именно. — Тогда при чём здесь немецкий язык? — Необязательно. Она могла бы быть на турецком, если хотите. — Нет, дружище, в конце концов, дело не в языке. Вы думаете, что сюжет уместен для национального театра? — Почему нет? Он очарователен.

Этот очаровательный сюжет вогнал в полный ступор не только специалистов и властителя, но и зрителей с оркестром. Зачарованные, они следовали за его взмахами и менялись еженедельно. Его музыка меняла нас каждый тур. И не было никакой силы, чтобы остановить его неукротимое творчество.

И вот тут выяснилась забавная вещь. Оркестр, собранный и взлелеянный другим, мог намного больше. Команда превратилось в нечто единое и вытащила из своих глубин все свои возможности. И через границу невозможного превратилась в настолько неописуемо прекрасное, что даже ревновать уже было глупо. Но вожделение очень сложный грех.

Не знаю, где они познакомились и как. Но она была там! На сцене, у всех на глазах. Она была птицей, изголодавшейся по пению. Десять минут ослепительных фиоритур. Они взлетали, как фейерверки на ярмарках. Понимаете, я любил её. Или, по крайней мере, желал. Но клянусь, я никогда не коснулся её и пальцем. И всё равно, я не мог и мысли допустить, что к ней кто-то прикоснётся. И уж тем более этот урод.

Всё, что творилось в этот момент с командой можно передавать только той гармонией, которая лилась из каждого эпизода, из каждой музыкальной фразы. Была ещё надежда, что после оглушительной премьеры весенняя часть окажется обычным для нас провалом. И можно будет перевести дух. И Вавилон устоит. Но весной всё усугубилось и усилилось. Пресловутая «интенсивность» стала выходить на такой уровень, что выносила всех теоретиков вместе с любыми практиками. А оркестранты наслаждались неведомым доселе даже для себя высочайшим собственным уровнем.

И тогда в ход было пущено последнее оружие — враньё. Серость начала последнюю свою атаку, протестуя против очевидного и борясь с неизбежным. Каждый раз теперь, когда я буду вспоминать этот шок всего этого сонма «специалистов», я буду вспоминать лицо Моцарта, когда он услышал про «слишком много нот».

Значит, вам понравилось? Вам правда понравилось, сир? — Ну, конечно же, да! Очень хорошо! Конечно, время от времени лишь иногда она казалась несколько… — Что вы хотите сказать? — Я имею в виду, что изредка казалось, что в ней… Как же сказать… Как лучше сказать, директор? — Слишком много нот, Ваше Величество? — Именно. Точно подмечено. Слишком много нот. — Я не понимаю. Нот ровно столько, сколько нужно, ни больше, ни меньше. — Мой дорогой друг, здесь так много нот, слишком много для одного вечера. Я прав, придворный композитор? — Да. В целом, да, Ваше Величество. — Это же абсурд! — Мой дорогой юноша, не воспринимайте это всерьёз. Это гениальное произведение. Высшего качества. Нужно просто убрать несколько нот. И всё будет идеально. — О каких именно нотах идёт речь, Ваше Величество?

«Коверчано — это место, где уважают историю, но не связаны ею. Там смотрят не на то, что работало раньше, а на то, что сработает в будущем». Нот у него было столько, сколько было нужно. Это тугие уши наших специалистов, придавленные гонорарами «Газпром-медиа», были не в состоянии справиться с осмыслением этой россыпи. Серое против гениального и не могло сработать.

Мы уходили на этот пятнадцатилетний перерыв под диагноз «футбол юрского периода». Но когда они увидели футбол будущего, они просто не поняли, на что смотрят. И один за другим они признавались в этой слепоте. А он ничего и не объяснял. Он был занят. И занят он был не дружеским футболом с сильными мира сего и не уроками музыки в Кремле. Он творил. Массимо Амадей Каррера.

Вы не единственный композитор в Вене. — Нет. Но я самый лучший.

Да, он не единственный, но он и правда лучший. И когда его оркестр сфальшивил, он просто закрылся от всех. Как это делал его последний большой предшественник. Ученик этого предшественника замкнул круг и искупил свою ошибку своим позором. И теперь он получит медаль, но только если сам публично сочтёт, что достоин этой медали. И для этого уже не мужество надо, а совсем другие качества. А тот, кто его сместил, смог безо всякой позы мелким эпизодом подхватить тот самый ошеломительно недостижимый уровень.

И теперь его предшественнику надо понять, что у него и его друзей не остается никакого другого варианта. Кроме того, чтобы как тот Сальери из инвалидной коляски смотреть, как исчезают последние ноты, которые он пытался написать для этой команды.

Слушая, как в историю входят совсем другие мелодии.

И наконец признаться себе в том, что ему нечего сказать, кроме…

Я замолвлю за вас слово, отец. Я попрошу за всех посредственностей в мире. Я — их защитник. Я — их святой заступник. Повсюду посредственности… отпускаю вам грехи. Я прощаю вас.

bottom of page